Неточные совпадения
В столовой уже стояли два мальчика, сыновья Манилова, которые были в тех
летах, когда сажают уже детей за стол, но еще на высоких стульях. При них стоял
учитель, поклонившийся вежливо и с улыбкою. Хозяйка села за свою суповую чашку; гость был посажен между хозяином и хозяйкою, слуга завязал детям на шею салфетки.
Я поставлю полные баллы во всех науках тому, кто ни аза не знает, да ведет себя похвально; а в ком я вижу дурной дух да насмешливость, я тому нуль, хотя он Солона заткни за пояс!» Так говорил
учитель, не любивший насмерть Крылова за то, что он сказал: «По мне, уж лучше пей, да дело разумей», — и всегда рассказывавший с наслаждением в лице и в глазах, как в том училище, где он преподавал прежде, такая была тишина, что слышно было, как муха летит; что ни один из учеников в течение круглого
года не кашлянул и не высморкался в классе и что до самого звонка нельзя было узнать, был ли кто там или нет.
Если бы даже и так тянулось, то
лет через десять, через двенадцать (если б обернулись хорошо обстоятельства) я все-таки мог надеяться стать каким-нибудь
учителем или чиновником, с тысячью рублями жалованья…
Извольте посмотреть на нашу молодежь,
На юношей — сынков и вну́чат,
Журим мы их, а, если разберешь, —
В пятнадцать
лет учителей научат!
Ему было девять
лет, он был ребенок; но душу свою он знал, она была дорога ему, он берег ее, как веко бережет глаз, и без ключа любви никого не пускал в свою душу. Воспитатели его жаловались, что он не хотел учиться, а душа его была переполнена жаждой познания. И он учился у Капитоныча, у няни, у Наденьки, у Василия Лукича, а не у
учителей. Та вода, которую отец и педагог ждали на свои колеса, давно уже просочилась и работала в другом месте.
— Вот, дети, — сказал он им, —
учитель вам сыскан. Вы всё приставали ко мне: выучи-де нас музыке и французскому диалекту: вот вам и француз, и на фортопьянах играет… Ну, мусье, — продолжал он, указывая на дрянные фортепьянишки, купленные им за пять
лет у жида, который, впрочем, торговал одеколоном, — покажи нам свое искусство: жуэ!
— Странный, не правда ли? — воскликнула Лидия, снова оживляясь. Оказалось, что Диомидов — сирота, подкидыш; до девяти
лет он воспитывался старой девой, сестрой
учителя истории, потом она умерла,
учитель спился и тоже через два
года помер, а Диомидова взял в ученики себе резчик по дереву, работавший иконостасы. Проработав у него пять
лет, Диомидов перешел к его брату, бутафору, холостяку и пьянице, с ним и живет.
Дмитрий рассказал, что Кутузов сын небогатого и разорившегося деревенского мельника, был сельским
учителем два
года, за это время подготовился в казанский университет, откуда его, через
год, удалили за участие в студенческих волнениях, но еще через
год, при помощи отца Елизаветы Спивак, уездного предводителя дворянства, ему снова удалось поступить в университет.
Он перевелся из другого города в пятый класс; уже третий
год, восхищая
учителей успехами в науках, смущал и раздражал их своим поведением. Среднего роста, стройный, сильный, он ходил легкой, скользящей походкой, точно артист цирка. Лицо у него было не русское, горбоносое, резко очерченное, но его смягчали карие, женски ласковые глаза и невеселая улыбка красивых, ярких губ; верхняя уже поросла темным пухом.
Самгин наблюдал шумную возню людей и думал, что для них существуют школы, церкви, больницы, работают
учителя, священники, врачи. Изменяются к лучшему эти люди? Нет. Они такие же, какими были за двадцать, тридцать лег до этого
года. Целый угол пекарни до потолка загроможден сундучками с инструментом плотников. Для них делают топоры, пилы, шерхебели, долота. Телеги, сельскохозяйственные машины, посуду, одежду. Варят стекло. В конце концов, ведь и войны имеют целью дать этим людям землю и работу.
«Юноша оказался… неглупым! Осторожен. Приятная ошибка. Надобно помочь ему, пусть учится. Будет скромным, исполнительным чиновником,
учителем или чем-нибудь в этом роде. В тридцать — тридцать пять
лет женится, расчетливо наплодит людей, не больше тройки. И до смерти будет служить, безропотно, как Анфимьевна…»
— Ну, вот. Я встречаюсь с вами четвертый раз, но… Одним словом: вы — нравитесь мне. Серьезный. Ничему не учите. Не любите учить? За это многие грехи простятся вам. От
учителей я тоже устала. Мне — тридцать, можете думать, что два-три
года я убавила, но мне по правде круглые тридцать и двадцать пять
лет меня учили.
Вечером собралось человек двадцать; пришел большой, толстый поэт, автор стихов об Иуде и о том, как сатана играл в карты с богом; пришел
учитель словесности и тоже поэт — Эвзонов, маленький, чернозубый человек, с презрительной усмешкой на желтом лице; явился Брагин, тоже маленький, сухой, причесанный под Гоголя, многоречивый и особенно неприятный тем, что всесторонней осведомленностью своей о делах человеческих он заставлял Самгина вспоминать себя самого, каким Самгин хотел быть и был
лет пять тому назад.
Профессоров Самгин слушал с той же скукой, как
учителей в гимназии. Дома, в одной из чистеньких и удобно обставленных меблированных комнат Фелицаты Паульсен, пышной дамы
лет сорока, Самгин записывал свои мысли и впечатления мелким, но четким почерком на листы синеватой почтовой бумаги и складывал их в портфель, подарок Нехаевой. Не озаглавив свои заметки, он красиво, рондом, написал на первом их листе...
— Умерла в Крыму от чахотки. Отец,
учитель физики, бросил ее, когда мне было пять или шесть
лет.
Народились какие-то «вундеркинды», один из них, крепенький мальчик
лет двадцати, гладкий и ловкий, как налим, высоколобый, с дерзкими глазами вертелся около Варвары в качестве ее секретаря и
учителя английского языка. Как-то при нем Самгин сказал...
Однажды, придя к
учителю, он был остановлен вдовой домохозяина, — повар умер от воспаления легких. Сидя на крыльце, женщина веткой акации отгоняла мух от круглого, масляно блестевшего лица своего. Ей было уже
лет под сорок; грузная, с бюстом кормилицы, она встала пред Климом, прикрыв дверь широкой спиной своей, и, улыбаясь глазами овцы, сказала...
— Немецкие социалисты — наши
учителя, — ворковал Шемякин, — уже в прошлом
году голосовали за новые налоги специально на вооружение…
Стародум. Оно и должно быть залогом благосостояния государства. Мы видим все несчастные следствия дурного воспитания. Ну, что для отечества может выйти из Митрофанушки, за которого невежды-родители платят еще и деньги невеждам-учителям? Сколько дворян-отцов, которые нравственное воспитание сынка своего поручают своему рабу крепостному!
Лет через пятнадцать и выходят вместо одного раба двое, старый дядька да молодой барин.
— Так сыскать его, — закричал Троекуров, начинающий сумневаться. — Покажи мне твои хваленые приметы, — сказал он исправнику, который тотчас и подал ему бумагу. — Гм, гм, двадцать три
года… Оно так, да это еще ничего не доказывает. Что же
учитель?
— Потом, когда мне было шестнадцать
лет, мне дали особые комнаты и поселили со мной ma tante Анну Васильевну, а мисс Дредсон уехала в Англию. Я занималась музыкой, и мне оставили французского профессора и
учителя по-русски, потому что тогда в свете заговорили, что надо знать по-русски почти так же хорошо, как по-французски…
В самом углу залива находится русское селение, называвшееся ранее постом Ольги. Первой постройкой, которая появилась здесь в 1854
году, была матросская казарма. В 1878
году сюда приехали лесничий и фельдшер, а до того времени местный пристав исполнял их обязанности: он был и
учителем, и врачом, чинил суд и расправу.
Когда Верочке исполнилось шестнадцать
лет, она перестала учиться у фортепьянного
учителя и в пансионе, а сама стала давать уроки в том же пансионе; потом мать нашла ей и другие уроки.
Когда Верочке было двенадцать
лет, она стала ходить в пансион, а к ней стал ходить фортепьянный
учитель, — пьяный, но очень добрый немец и очень хороший
учитель, но, по своему пьянству, очень дешевый.
Через него они и записочками передавались; у его сослуживца на квартире, у столоначальника Филантьева, — женатого человека, ваше превосходительство, потому что хоть я и маленький человек, но девическая честь дочери, ваше превосходительство, мне дорога; имели при мне свиданья, и хоть наши деньги не такие, чтобы мальчишке в таких
летах учителей брать, но якобы предлог дал, ваше превосходительство, и т. д.
Не было мне ни поощрений, ни рассеяний; отец мой был почти всегда мною недоволен, он баловал меня только
лет до десяти; товарищей не было,
учители приходили и уходили, и я украдкой убегал, провожая их, на двор поиграть с дворовыми мальчиками, что было строго запрещено.
Ученье шло плохо, без соревнования, без поощрений и одобрений; без системы и без надзору, я занимался спустя рукава и думал памятью и живым соображением заменить труд. Разумеется, что и за
учителями не было никакого присмотра; однажды условившись в цене, — лишь бы они приходили в свое время и сидели свой час, — они могли продолжать
годы, не отдавая никакого отчета в том, что делали.
Я решительно замялся, не сказал ни слова больше и чувствовал, что ежели этот злодей-учитель хоть
год целый будет молчать и вопросительно смотреть на меня, я все-таки не в состоянии буду произнести более ни одного звука.
Учитель минуты три смотрел на меня, потом вдруг проявил в своем лице выражение глубокой печали и чувствительным голосом сказал Володе, который в это время вошел в комнату...
Я не то чтоб учил их; о нет, там для этого был школьный
учитель, Жюль Тибо; я, пожалуй, и учил их, но я больше так был с ними, и все мои четыре
года так и прошли.
Остальные гости, которых было, впрочем, немного (один жалкий старичок
учитель, бог знает для чего приглашенный, какой-то неизвестный и очень молодой человек, ужасно робевший и все время молчавший, одна бойкая дама,
лет сорока, из актрис, и одна чрезвычайно красивая, чрезвычайно хорошо и богато одетая и необыкновенно неразговорчивая молодая дама), не только не могли особенно оживить разговор, но даже и просто иногда не знали, о чем говорить.
— Братец Григорьюшка! Лучше всех ты знаешь сказанья про дивные чудеса, в старые
годы содеянные. Изрони златое слово из уст твоих… Поведай собору про богатого богатину Данила Филиппыча, про великого
учителя людей праведных Ивана Тимофеича.
Сам Николай Александрыч объявил «сионскую весть» дворецкому Сидору Савельеву, что без малого сорок
годов, еще с той поры, как молодые барчата освободились от заморских
учителей, находился при нем безотлучно.
Но, повторяю, я забывал о себе как авторе, я не услаждался тем, что вот, после дебюта в Москве с"Однодворцем", где будут играть лучшие силы труппы, предстоит еще несомненный успех, и не потому, что моя драма так хороша, а потому, что такая Верочка, наверно, подымет всю залу, и пьеса благодаря ее игре будет восторженно принята, что и случилось не дальше как в январе следующего, 1862
года, в бенефис
учителя Позняковой — Самарина.
Но тогда, то есть в конце 1869
года в Париже, она была пленительный подросток, и мы с ней быстро сдружились. Видя, как она мало знала свой родной язык, я охотно стал давать ей уроки, за что А. И. предложил было мне гонорар, сказав при этом, что такую же плату получает Элизе Реклю за уроки географии; но я уклонился от всякого вознаграждения, не желая, чтобы наше приятельство с Лизой превращалось в отношения ученицы к платному
учителю.
Центральную сцену в"Обрыве"я читал, сидя также над обрывом, да и весь роман прочел на воздухе, на разных альпийских вышках. Не столько лица двух героев. Райского и Волохова, сколько женщины: Вера, Марфенька, бабушка, а из второстепенных — няни,
учителя гимназии Козлова — до сих пор мечутся предо мною, как живые, а я с тех пор не перечитывал романа и пишу эти строки как раз 41
год спустя в конце
лета 1910
года.
Учитель словесности уже не так верил в мои таланты. В следующем учебном
году я, не смущаясь, однако, приговором казанского профессора, написал нечто вроде продолжения похождений моего героя, и в довольно обширных размерах. Место действия был опять Петербург, куда я не попадал до 1855
года. Все это было сочинено по разным повестям и очеркам, читанным в журналах, гораздо больше, чем по каким-нибудь устным рассказам о столичной жизни.
Щеглов служил преподавателем (кажется, истории) в одной из петербургских гимназий, и в нем была какая-то смесь"семинара"с
учителем, каких я помнил еще из моих школьных
годов.
Тогда, то есть во второй половине 60-х
годов, не было никаких теоретических предметов: ни по истории драматической литературы, ни по истории театра, ни по эстетике. Ходил только
учитель осанки, из танцовщиков, да и то никто не учился танцам. Такое же отсутствие и по части вокальных упражнений, насколько они необходимы для выработки голоса и дикции.
«Музыкантская» потянула к скрипке, и первый мой
учитель был выездной «Сашка», ездивший и «стремянным» у деда моего. К некоторым дворовым я привязывался. Садовник Павел и столяр Тимофей были моими первыми приятелями, когда мы,
летом, переезжали в подгородную деревню Анкудиновку, описанную мною в романе под именем «Липки».
Из его приятелей я встретил у него в разные приезды двоих: Сатина, друга Герцена и Огарева и переводчика шекспировских комедий, и Галахова, тогда уже знакомого всем гимназистам составителя хрестоматии. Сатин смотрел барином 40-х
годов, с прической a la moujik, а Галахов —
учителем гимназии с сухим петербургским тоном, очень похожим на его педагогические труды.
— Что мне учить ее, — ответил Доманевич небрежно, — я с прошлого
года знаю все, что он диктовал… Я, брат, «мыслю» еще с первого класса. — И, окинув нас обычным, несколько пренебрежительным взглядом, Доманевич медленно проследовал к своему месту. Теперь у него явилось новое преимущество: едва ли к кому-нибудь из мелюзги
учитель мог обратиться за такой услугой…
В следующем 1859
году Пироговым было созвано «совещание», в котором участвовали, кроме попечителя и его помощника, некоторые профессора, директоры, инспекторы гимназий и выдающиеся
учителя.
Один из лучших
учителей, каких я только знал, Авдиев (о котором я скажу дальше), в начале своего второго учебного
года на первом уроке обратился к классу с шутливым предложением...
Все, однако, признавали его образцовым
учителем и пророчили блестящую учебно — административную карьеру. Это был типичный «братушка», какие через несколько
лет при Толстом заполонили наше просветительное ведомство с тем, однако, преимуществом, что Лотоцкий превосходно говорил по — русски.
Он был
года на полтора старше меня, но мне казалось почему-то, что он знает обо всех людях —
учителях, учениках, своих родителях — что-то такое, чего я не знаю.
Я выпалил все это нервно и злобно, порвав все веревки. Я знал, что лечу в яму, но я торопился, боясь возражений. Я слишком чувствовал, что сыплю как сквозь решето, бессвязно и через десять мыслей в одиннадцатую, но я торопился их убедить и перепобедить. Это так было для меня важно! Я три
года готовился! Но замечательно, что они вдруг замолчали, ровно ничего не говорили, а все слушали. Я все продолжал обращаться к
учителю...
Из остальных я припоминаю всего только два лица из всей этой молодежи: одного высокого смуглого человека, с черными бакенами, много говорившего,
лет двадцати семи, какого-то
учителя или вроде того, и еще молодого парня моих
лет, в русской поддевке, — лицо со складкой, молчаливое, из прислушивающихся.
Я выдумал это уже в шестом классе гимназии, и хоть вскорости несомненно убедился, что глуп, но все-таки не сейчас перестал глупить. Помню, что один из
учителей — впрочем, он один и был — нашел, что я «полон мстительной и гражданской идеи». Вообще же приняли эту выходку с какою-то обидною для меня задумчивостью. Наконец, один из товарищей, очень едкий малый и с которым я всего только в
год раз разговаривал, с серьезным видом, но несколько смотря в сторону, сказал мне...
— Конечно, мне все равно, — продолжал
учитель. — Но я вам должен сказать, что в возрасте семнадцати
лет молодой человек не имеет почти никаких личных и общественных прав. Он не может вступать в брак. Векселя, им подписанные, ни во что не считаются. И даже в солдаты он не годится: требуется восемнадцатилетний возраст. В вашем же положении вы находитесь на попечении родителей, родственников, или опекунов, или какого-нибудь общественного учреждения.
Григорий Ильич Саренко, родом из бориспольских дворян, дослуживал двадцать пятый
год учителем уездного училища.